|
|
        МАЛЕНЬКИЕ СТИХИ-2007
***
По улицам освещённым гуляют парочки,
согбен и грустен вечер — как плетью выпорот.
Махнуть бы в прошлое и раздавить там бабочку,
чтоб кто-нибудь поприличнее выиграл выборы.
* * *
Когда умрёт величественный Рим,
Повеет с юга Библией и Торой —
Сожрёт Пандора яблоко раздора
И с ящиком поссорится своим.
* * *
Во мне опять кипит адреналин,
И тает снег. Прошла эпоха снега.
Мне — в Могилёв, как Магомету — в Мекку,
Как Исааку — в Иерусалим.
        СИЛЬВИЯ И КРИСТИНА
Рассказывай мне о том, как была счастливой, красивой и, естественно, молодой,
Весёлой, беспокойной и торопливой, семейной неповторимой кинозвездой.
Шарфы вязала, на стенах — твои картины, на кухне — аппетитнейшая еда.
Близняшек звали Сильвия и Кристина, и каждая — как утренняя звезда.
Рассказывай, как ты с ложечки их кормила, как Сильвия первой сделала первый шаг,
Как обе они удивлялись большому миру, и жизнь была удивительно хороша,
Как муж приходил после трудной своей работы, как на руки брал их, со смехом их щекотал,
Под душем смывал отголоски дневного пота, и вместе с тобою дышал абсолютно в такт.
Рассказывай мне о том, как они шли в школу, учились неплохо, но было куда расти,
Как в пятом Кристина вовсю увлеклась футболом, а Сильвия сочинила свой первый стих.
Как ты говорила друзьям: восхищённо, гордо, и муж раздувался от радости, точно слон,
Как пьяный водитель в восемьдесят четвёртом чуть-чуть их не сбил: но, бывает же — пронесло.
Рассказывай мне о том, как потом был колледж, Кристина ушла в экономику с головой,
У Сильвии появился какой-то кореш, от вечного передоза едва живой.
Как ты её вверх тянула — и получилось: она вернулась в обыденный твой мирок,
Пошла в медицинский, а после детей лечила от экстази, коки и музыки в стиле рок.
Кристина становится брокером, бизнес-леди, играет на бирже, серьёзна, строга, умна,
С утра на работу на новой машине едет, а ночью легко отдаётся в объятия сна.
Рассказывай мне, как Сильвия вышла замуж, но что-то не навещает уже давно,
Она родила мальчишку, ты точно знаешь, по-моему, позапрошлой ещё весной.
И Бог с ними — пусть они счастливы, эфемерны, рассказывай мне, рассказывай мне о них,
Жаль муж не дожил: что сделаешь, все мы смертны, плохие воспоминания схорони.
Рассказывай мне, как однажды весенним утром они приедут тебя навестить, и ты
Посмотришь на них с материнской улыбкой мудрой, сама захмелев от собственной доброты.
Я сдам тебя на руки доктору, он хороший. Он лучше других дипломированных докторов.
Ты ляжешь в постель, и тогда вот, в постели лёжа, увидишь во сне, как с капота капает кровь.
Как капает жизнь с капота старого «Форда», как замирают стрелки твоих часов.
Ведь мир оборвался в восемьдесят четвёртом под визг неполностью выжатых тормозов.
        ИРИНА
1.
Ира сидит на ванной и смотрит в зеркало, смотрит в свои ослепительные глаза,
Плохо быть Маринками или Верками, быть собой хорошо, за окном — гроза.
Бьёт гроза, кромсает, сдвигает крышу ей, взгляд её затягивает в себя,
Ира в Передзеркалье, конечно, лишняя, если мужья и любовники лишь храпят.
Зеркало не отпускает, цепляет крючьями, нервы её — система капризных вант,
Сколько таких сидит девчонок измученных на самых краешках белых холодных ванн.
И вот она понимает, что всё, отбегала, тонет она в своих собственных голубых
Реках или озёрах, зрачках, эMPEGами движущихся по поверхности скорлупы,
Стеклянной отражающей, изукрашенной нитратами, ионами серебра,
И ей становится страшно, поскольку страшное в пустых зрачках она видит своё вчера.
Так взгляд её убивает, глотает заживо, хватает за нейронные стремена,
Она себя ощущает стеклянной чашею, полной передержанного вина.
Она бросает зеркало, разлетается оно искристыми иглами по углам,
Но Ира знает, какая она красавица, какие её глаза в глубине стекла.
И каждая стенка ванной — почти как зеркало, зеркальный пол и подобный же потолок,
Её отражение бьётся и, взгляд коверкая, врезается в её нежный высокий лоб.
И чтобы не видеть этого отражения, пока не утихла там, за окном, гроза
Она собирается и волевым решением осколком выцарапывает глаза.
2.
Ира лежит в кровати и воздух слушает, слушает паутину под потолком,
Кажется всё, что было, — всё было к лучшему, рядом с кроватью — тёплое молоко.
Чтобы подняться, нужно собраться с силами, поскольку Ира — по-прежнему человек:
Она вспоминает, какая была красивая, и кровь стекает слезинками из-под век.
И время перед ней предстаёт картинками из ранее прожитых, старых, счастливых дней,
И сердце где-то там, в оболочке, тикает, как ходики бесконечные на стене.
Чем дальше, тем больнее и симметричнее, ритмичнее стучит оно изнутри,
Стремится наружу вырваться и развинчивает, ломает рёбра его безупречный ритм.
Оно уже — как удар парового молота, всё тело сотрясается от него,
В уставшем теле оно абсолютно молодо и необъятно точно небесный свод.
Ирину оно захватывает, заглатывает, затягивает и вдавливает в себя,
И кожу она обшлёпывает заплатами, но рвутся те, и режутся, и кровят.
И губы её — ярко-красные, бело-пенные, раскрылись, ловят воздух из духоты,
Ей хочется переправить сердцебиение, заткнуть его сигналы, ходы, финты,
Заткнуть его красной тряпкой на веки вечные, остаться в обескровленной тишине,
Остаться в одиночестве этим вечером, избавиться от себя, от своих корней.
Тогда она разбивает стакан о столик и кромсает, расчерчивает себе грудь,
Ей больно, она кричит, конечно, от боли, но нет — ни отдышаться, ни отдохнуть,
Она рвёт кожу, ей холодно — не согреться, но выспаться — сейчас уже, впереди,
Она кладёт на простынь молчащее сердце, только что извлечённое из груди.
3.
Всё. На этом заканчивается сказка, на этом вот начинается тишина.
Будьте ласковы с ней, доктор, будьте ласковы. Следите, чтобы она не была одна.
Следите, доктор, чтобы она не плакала, прячьте, доктор, прячьте все зеркала,
И пусть всё будет бело, стерильно, лаково, как мир, которого Ира вот так ждала,
И пусть она будет уверена, ну, пожалуйста, в том, что в мире отныне всё хорошо,
Снова вернётся к наивным дитячим шалостям, память сотрётся в меленький порошок.
Но бойтесь того момента, когда внезапно так, разрушив все надежды, планы, мечты,
Ирину затянет внутрь собственным запахом. Запахом женщины, запахом красоты.
        TABULA RASA
    Женщина в белом рисует море, что ещё, чёрт возьми, рисовать? Платья в шкафу дожирает моль и пыль покрывает её кровать. Белые чайки, большие горы, змей с цветомузыкой на хвосте, ласковый солнечный светлый город вдруг появляется на холсте. Пыль покрывает полы и стены, стёкла разбиты, зарос камин. Кожа бледна, под глазами — тени, хоть ты насильно её корми. В солнечном городе чистый воздух, пара на пристани смотрит вдаль, на горизонте легко и грозно яркая утренняя звезда. Дверь покосилась, гниют ступени, парк сорняками зарос давно, море у пристани волны пенит, в воздухе звуки волшебных нот. Женщина в белом рисует море, белые-белые корабли, белая линия за кормою, синяя лёгкость небесных плит. Вены ворочаются под кожей, в красных прожилках её глаза; ну на кого ты теперь похожа? Мусор в редеющих волосах. Женщина в белом. Чуть позже — в сером. Сохнет на воздухе акварель. Падают выцветшие портьеры. Так начинается твой апрель.
    Женщина в сером рисует горы, белые, выспренние снега, где-то остался приморский город, парусность лёгких лихих регат. Горы кромсают небесный купол, горы прекрасны — куда ни глянь, горное озеро — точно кубок, выпей за здравие, Гаолян. Серая койка, такой же столик (ножки привинчены, не поднять), женщина в белом, богиня боли, чистое воинство, божья рать. Шприц и таблетка — а после кушать, кушать и в койку, и снова шприц. Горы, как люди, имеют души ирбисов снежных, льняных тигриц. Тропка, по тропке идёт цепочка, средний — мужчина её мечты, тот же, что в городе (между строчек) с дамой гуляющий у воды. Сразу заметна его фигура, зелень густа за его спиной, как его звали — Володя, Юра? Юра, наверное. Всё равно. Серая койка всю ночь пустует, трудно без света, но так быстрей, женщина в белом опять рисует горы в ближайшем из сентябрей. Кожа да кости, глаза навыкат, кисть номер десять, три цикла лун. К запертой двери уже привыкла. Так начинается твой июнь.
    Женщина в чёрном. А может, в белом. Всё-таки в белом: во всех цветах, цвета пушистой бурлящей пены, цвета побеленного холста, цвета белья на витых верёвках, цвета тяжёлых степных церквей, цвета мечей раскалённых, ковких и стариковских седых бровей, цвета больницы, ночей гренландских, цвета горящих на солнце льдов, цвета простой материнской ласки, цвета-смешения всех цветов.
    Всё завершится. Покой настанет. Белый, холодный пустой покой. Бог говорил твоими устами, кисти держал он твоей рукой. Женщина в комнате раз за разом бьётся о стенку, сползает вниз.
    Кто ты такая? Tabula rasa. Холст обесцвеченный. Чистый лист.
        НАГАЙКА, КОЛЬЦО И ТАМБУРА
Подарили Николе нагайку, хлёсткую, злую плётку,
        он выщелкал своё имя да в изголовье сложил,
Он выщелкал слово «парус», он выщелкал слово «лодка»,
        как по морской сини, поплыл по осенней ржи.
Он выщелкал своё Слово, которому нет равных,
        нагайка его сверкала, как молния в небесах,
На хрупких его ладонях чернели свежие раны:
        резная её рукоятка нещадно могла кусать.
Играл он своей плёткой, гонял облака по небу,
        щелчки его хлёстко вились и бились о провода,
Дунай приносил воды, амбары полнились хлебом,
        Никола играл в сказку, прекрасную, как всегда.
Да вырос Никола вскоре, мала ему плётка стала,
        нагайка у изголовья осталась лежать впредь,
Зима превратилась в море, наполнилась снегом талым,
        Никола играл в песню, Никола учился петь.
Подарили кольцо Николе, маленькое колечко,
        дешёвое, из латуни, с узором балканских рун,
Никола носил колечко, носить его думал вечно,
        поскольку Никола думал, мол, никогда не умру.
А после пришёл Мастер, и Мастер сказал Николе,
        мы будем учить песни, и песен прекрасней нет,
Был Мастер стар и уродлив, был Мастер мудр и спокоен,
        Мастер учил Николу, Мастер давал свет.
Никола учил ноты, и пел он так в понедельник,
        и пел иначе — во вторник, и в среду — иначе пел,
Никола ходил к Дунаю, и пел он свету и тени,
        и пел деревьям и травам, и пел, конечно, себе.
А Мастер учил Николу ночным и дневным песням,
        а мальчик копил силы, круглело его лицо,
И жить становилось лучше, быстрее и интересней,
        у изголовья лежало и ждало его кольцо.
Подарили Николе тамбуру, Никола провёл по струнам,
        и заиграла тамбура на новый волшебный лад,
Никола играл звонко, Никола читал руны,
        написанные морозом на той стороне стекла.
Он пел о Небойше-Башне, он пел про мосты птичьи,
        о ратнике и спасении, о смерти и о любви,
И не было в мире краше, причудливей и лиричней,
        чем песни его тамбуры, чем слово его «Живи!»
Он день проживал за три, на три он старел за год,
        он был витражом в церкви, картиною на стене,
Звенела его тамбура, и не было больше «завтра»,
        и только зима сводилась к очередной весне.
Нанизывал он на песню все времена года,
        нанизывал он на песню каждый прожитый миг,
Звенела его тамбура, звенела в любую погоду,
        летела его песня над маленькими людьми.
А птицы свои песни слышат намного позже,
        последнюю свою песню не слышат они никогда,
Блестела латунь колечка, нагайка блестела кожей,
        звучала его тамбура, горела его звезда.
Пришли к нему люди в сером, забрали его с собою,
        он пел, пока шёл по лужам, он пел, пока мог идти,
Кольцо, нагайка, тамбура, и зарево голубое
        звучали в его песне, вплетались в её мотив.
Он вряд ли её услышит, последнюю свою песню,
        предтече не стать Богом в объятиях палача,
Предтече не стать Богом, но — слышишь — в любом месте,
        в любом уголке мира песни его звучат.
А песня звучит завтра, а песня звучит всюду,
        Никола её не слышит, Никола давно молчит,
Но бьются в окошках стёкла и трескается посуда,
        и песня въезжает в город.
                Звучи.
                        Вот теперь — звучи!
        ЛИСЬЯ ПЕСНЯ
    Мир начинается с лисьей шёрстки, пышной, пушистой, — впадаю в грех, — мир продолжается зло и жёстко, утренним холодом в ноябре. Мир продолжается, слышишь, котик, волк не скопытился, не ослаб, и пробиваются злые когти между подушками лисьих лап. Лес представляется зимним садом, дети барахтаются в снегу, рыжие, бархатные лисята, хлеб голодающему врагу; мама толкает их тёплым носом, тащит обратно, за шкирку взяв, ну-ка, давай, шевелись, заноза, долго на улице быть нельзя. Мама накормит, согреет мама, осень — лисица, зима — бела. Мама по снегу бежит упрямо. Мир начинается с лисьих лап.
    Мир продолжается гулким эхом, выстрел по тени, горячий ствол, здесь, на коре, ножевая веха, скоро — индюшка на Рождество. Я не уверен, но вроде кто-то пел, надрывая гитарный гриф, мол, как обычно, идёт охота, в вальсовом счётчике: раз-два-три. Волки не дремлют, но волки — тоже цели, мишени, игра в войну, как ты сумеешь ответить, Боже, если покажут и спросят: «Ну?» Мир начинается с закулисья, с чёрного неба над головой; где-то в снегу перепутка лисья, где-то не менее лисий вой. Волки ушли, ведь они — сильнее. Мелкие, кажется, подросли, поднаторели и пояснели, выбрали силы из недр земли. Мама кружится, рычит и злится. Мама, конечно же, всех спасёт. Мир начинается шагом лисьим. Мир продолжается. Это всё.
    Мир завершается новым годом. Фартучком радостным, кружевным. Завтра — каникулы, жить вольготно; жалко, два месяца до весны. Маленький мальчик в костюме волка, девочка в рыжем — сама лиса. Радость какая — сегодня ёлка, лампочки, конкурсы, чудеса. Мама, а можно, я погуляю? Можно, конечно, лисёнок мой. Мама совсем не бывает злая, только к обеду успеть домой. Снег выпадает густой и белый, в небе — пушистые облака. Мир завершается солнцем спелым, носом-морковкой снеговика. Мир завершается. Игры лисьи. Знаешь, охота недалека.
    Школьный учитель в разбитых линзах
    Вынет конфету из пиджака.
        В ОЖИДАНИИ
    Он накрывает стол: расстилает скатерть, ставит бутылку с марочным коньяком. Кажется, в девять должна появиться Катя: он постирал бельё для своей кровати, он посчитал расход при своей зарплате, в общем, готов сверху донизу и кругом. Каждая новая ночь — это ночь порока, главное, чтобы не путать их имена; как-то однажды ошибся, и было плохо: дикий скандал закатила одна дурёха. Он научился, конечно, того урока хватит на долгие-долгие времена. Он убирает фото вчерашней дамы, прячет его под нестиранные трусы. Фото сегодняшней Кати вставляет в раму, по телевизору снова поёт реклама, что-то про отдых с удобствами, про Панаму, он выключает телек: довольно, сыт. Он ожидает Катю, а это значит, нужно припомнить Вергилия — хоть чуть-чуть. Катя весьма начитанная, тем паче, строки, которые Кате он предназначит, он полагает, ему принесут удачу тонким намёком на крепость взаимных чувств. Мама звонит: что естественно, так некстати, мама всегда без причины ему звонит. Снова в больнице — ну что же так, Бога ради; в этот момент раздаётся звонок от Кати — Катя в постели: немножечко лихорадит. Всё. За окном, как обычно, горят огни.
    Он занимает место на верхней полке. Верхняя лучше — гораздо спокойней спать. Нижний сосед перевозит в чехле двустволку, едет в Сибирь, на охоту, да-да, надолго. Дама напротив роняет на пол заколку, в общем, плацкарта-плацкартой, ядрёна мать. Он ожидает станции назначенья, там его ждёт однокашник — старинный друг. Бой-проводник предлагает чаёк, печенье; чей-то ребёнок рыдает (да, ёлки, чей он?); кстати, когда приедем, прошу прощенья? Чёрт, ненавижу занудных тупых старух. Он открывает форточку — сразу кто-то ноет, мол, дует, закройте, прошу, скорей, тут ведь ребёнок: сквозит-заболеет-умрёт. И тут же кого-то потянет на приступ рвоты. Он вырывает листок своего блокнота, пишет зарубки на тонкой его коре. Друга зовут Константин, он геолог, точно, кажется, даже заканчивал геофак, ради товарища может подняться ночью, любит жену и, естественно, любит дочку, с детства имеет ужасно корявый почерк, очень ответственный — правда, лишь на словах. Станция, тишина, он один выходит. Ни ветерочка, воздух упрям и стыл. Вот на рыбалку б сейчас при такой погоде. Домик смотрителя — выщербленный уродик, друга не видно, хотя уже время, вроде. Друг, вероятно, банально о нём забыл.
    Он ожидает ночи, и в самом деле вскоре окно темнеет, приходит тьма. Ночь наступает, он тихо лежит в постели. Позавчера окончательно умер телек. Здесь и сейчас — ощущение цитадели, крепкой, надёжной, как правильная тюрьма. Ночь наступает, и можно идти на крышу, можно открыть окно и взлететь наверх. Он укрывается тщательно, тихо дышит, изредка он постанывает чуть слышно, он неподвижен, конечно, он неподвижен, как неподвижен может быть человек. Он не стремился к старости, нет, конечно: так одиночество стало его венцом: двигаться по наклонной, нелепо, грешно, вечно бояться о стену разбить лобешник, прятаться от действительности, но внешне быть безупречным, безжалостным наглецом. Первый из них открывает глаза устало, смотрит в осточертевшую пустоту. Только закат обозначит окошко алым, солнце навалится сразу девятым валом, скорая выедет поздно. Сестричка Алла рядом с постелью сползёт на потёртый стул. Кажется, это не он. Он стоит на встречной, времени много: идти ещё и идти. Кажется, путь его красной стрелой помечен. Он превращается в Слово, в частицу Речи, он расправляет крылья, и в этот вечер он полетит, наконец-то он полетит.
        ПОЭТЕССА
    Изюбрю посвящается.
Знаешь, а я начинаю бояться даже
Просто читать френдленту в своём ЖЖ:
Каждая новая фраза меня размажет,
Вдавит в кокпит, искорёжит на вираже.
Каждая новая фраза — как выстрел Тича,
Мне говорит: «Ты бездарен, какой тут толк!»
Братцы, скажите, я слишком самокритичен?
«Мнителен слишком...» — такой вот будет итог.
Рифмы, размеры — не более чем оковы,
Хочется вырваться, далее чушь строчить;
А во френдленте — Кудряшевы, Полозковы
И остальные, кто должен меня учить.
Как мне писать, если кто-то меня сильнее?
Что мне писать, если кто-то уже успел?
Я стервенею (цитата), я столбенею,
Я становлюсь грязноватым пятном в толпе.
Вот бы вернуться к Триасу, а может, к Юре,
Ни интернета тебе, никаких людей,
Только с собою полпачки стихов Изюбря,
Коей прекрасней нет — вот такой удел.
Влиться, вчитаться, героем себя представить,
Стать капитаном с измятым ветрами лбом,
Стать волнорезом и, брызгами разлетаясь,
Чьи-то чужие слова записать в альбом.
Сцену, поставьте мне сцену, даёшь осёдлость —
Я здесь построю весёлый красивый дом,
Только б со сцены звучал этот звонкий голос,
Солнце светило б оранжевым холодком,
Только бы эта энергия билась в клочья,
Перевернув полусонных равнин тоску...
...Здесь мне приходится выставить многоточье,
Так как придумать рифму я не могу.
Знаешь, а я начинаю глупеть, похоже.
Я создаю себе идолов, вот фигня!..
Видел всего один раз — а мороз по коже,
Слышал всего один раз — пощади меня.
Я прекращаю стремиться от лета к лету,
Летом — опять в Подмосковье, опять туда,
Где до безумия стыдно не быть поэтом,
Быть им — почти невозможно, тут нужен дар.
Что остаётся? Конечно, читать френдленту,
Резать на части август, любить жару,
Лето почти завершилось. Но будет лето,
Новое, будто бы солнышко поутру.
Знаешь, наверное, мало от рифмы толку
В этой горе напыщенной чепухи.
Знаешь, я просто пытаюсь узнать не только
Ту, что обычно пишет её стихи.
        ПИСЬМО
    Пытался писать письмо. Не получается. Совсем не получается — разучился, верно. Цветы в голове, лирика, чашка чая, сад с петуниями и лилиями, и Палермо, солнечный, просто прелестнейший городок, как на картинах, ну, например, Брюллова. Ладно, сейчас вот подожду чуток, сяду за монитор, попытаюсь снова. Попытаюсь собрать в слова эти тридцать три нескладываемые, разношёрстные эти буквы; возможно, разгорится. Пока не горит, а тлеет довольно жалко. Я слышу стук. Вы заходите в мою голову через дверь, пожалуй что не парадную, emergency exit, и я понимаю, что стоит из сотни вер избрать веру в вас. Походу, немного весит.
    Чёрт, я опять пишу какую-то чушь. А хотел письмо — и чтобы в нём точно были палатки, костры, небо, поезд «чух-чух», машины, поднимающие тучи пыли, чтобы в нём были песни с разнообразных сцен, звуки гитары, тамтама, скрипки и безмятежья, и, конечно, слова «люблю» в самом конце, чуть ниже подписи, постскриптумом, красным стержнем. Ты знаешь, как это трудно — писать вот так, не дожидаясь ответа, поскольку точно знаешь, что вместо ответа лишь пустота в почтовом ящике, тёмное многоточье. Ты знаешь, как это трудно — на голове колтун, поскольку ерошу ежеминутно. Надеюсь, мы всё же встретимся через век, такой независимый, непробиваемый, мутный.
    Кстати, хотел сказать, что люблю других чуть менее, чем тебя, но, пожалуй, тоже. У них бывает разный размер ноги, разный размер груди и качество кожи, разная форма ног, разный узор зрачков, разные шевелюры (природного цвета); они не видят мира без тёмных очков, не чураются ни выпивки, ни, конечно, минета; они готовы на всё — или не готовы на всё, но это неважно, поскольку они близко, им не нужно писем, подарков, цветов, голубых озёр, они не умеют читать ни по-английски, ни, тем, паче, по-русски. И в принципе, мне плевать. Мне не сложно влюбить себя на день-два-четыре в кого-нибудь, кого можно поцеловать. И уединиться в её квартире.
    Строка не ложится к строке, строфа — к строфе. Куда уж тут, мешает проверка орфо, она подчёркивает твоё имя, мол, это «фе», не годится, не вписывается в те же строфы, не нравится, не идёт, ни черта не идёт, зарплата не платится, работа не жжёт ни разу, по телевизору — очередной идиот вещает про ди-джеев и педерастов. Грустно, Господи, грустно вот так вот жить, не меняя ничего, прирастая к стулу, жить во лжи, в ненависти, снова во лжи, мыть посуду, выбираться максимум в Тулу, недалеко, электричка — пара часов, я боюсь Москвы, я люблю этот чёртов город, выносить наружу, на люди весь, что есть, сор, свой безумный страх, свою ненависть, свой голод.
    Вот всегда так — вроде как пишу о любви. А превращается чёрти во что, в мерзость. Я, вероятно, новый природный вид, у меня центральный, сказать, нулевой резус-фактор. И тогда я беру, наконец, карандаш. Беру карандаш в руку, к чёрту компьютер, и пишу письмо о любви. Мир ведь всё же наш. Наш — пусть злой, ухмыляющийся и лютый. Приезжай. Приглашай к себе. Напиши письмо. Всё, что хочешь, иначе я в gloom ударюсь. Да, прости, ну, конечно, я охламон, обормот — не Юпитер, не Пан, не Арес.
    Всё, postscriptum. В жизни случился люфт. Начинает болтать — опрокинулась чашка с чаем. Я, наверное, всё же очень тебя люблю, раз прощаю тебе, что ты мне не отвечаешь.
        ВОЛЧИЦА
Ты можешь стать волчицей, конечно, милая,
Ты можешь жрать сырое мясо и жилы,
Но если есть волчонок — смотри, корми его
Лишь нежным, пережёванным, пережитым.
Стекает кровь по клинку, пули в плоть вгрызаются,
И чья-то печёнка в пасти твоей зажата,
Но даже в этот момент я наполнен завистью,
Поскольку где-то остались твои волчата.
Волчата, которые могут случайно вырасти,
Матёрыми стать, безликими, словно тени,
Такие вот непризнанные антихристы,
Живущие под прицелом и на пределе.
Ты будешь им слепой, беспощадной памятью,
Причиной и оправданием для вендетты,
Повыть востоку, естественно, да облаять юг —
И рваться к оборуженным и одетым.
Ты можешь стать святыней для римских отпрысков,
Но холод леса приятней подушек спальных,
И дети твои в хронических своих поисках
Сбегутся в семьи, а семьи сбегутся в стаи.
Бывает ли волку просто? Бывает сладко ли?
Не думай над этим, бросайся на эти рожи —
Ты хочешь ведь, чтобы над ними жёны заплакали,
Как дети твои о тебе заревут, возможно.
...А нужно ли это тебе? Ну подумай, нужно ли?
Волчице ни свет ни заря на охоту снова.
Обрушится дождь. Под поломанной лапой лужи и
Холодная ночь. Даст Бог — сменится новым словом.
        СТРАШНО
    Всё так до боли обыкновенно, Римы, Парижи, Нью-Йорки, Вены, всякие разные города, как мишура новогодней ёлки, толстый сосед на соседней полке скучен что твой удав. Выставки, подиумы, музеи, жадно глядящие ротозеи, злобные алчущие глаза. Двигаться, двигаться — силы нету, кушать нельзя, ты живёшь диетой, вечно на тормозах. Платье на вешалке — много лучше, отдых, диван — это просто случай, как же: нельзя нарушать режим. Это высокая, знать, культура, поиски жизни в кругах гламура, мерзости, денег, лжи. Грим разрушает, конечно, кожу, зрение, кстати, подсело тоже, подиум ровненький: хорошо. Три тренировки походки за день, «номер шестой, не виляйте задом», камера, вспышка, шот! Где-то главенствуют Клавы Шиффер, где-то под матричным диким шифром пальмы, реклама, дворцы, мужья; девочка стонет под модным игом, нужно, естественно, быть как Твигги, пить этот чёртов яд.
    Всё так до боли осточертело: несовершенство — проблема тела, тела, которое — инструмент; точит закройщик резак по ткани, веники вяжет работник бани, палочку моет мент. Ты — постоянно себя кромсаешь, пластика, грим, ты идёшь босая, снова ложишься на белый стол. Завтра в трензал, загорать — ни в коем! Господи, господи, дай покоя! Сколько калорий? Сто. Сто — это много тебе на завтрак, часть фрикадельки оставь на завтра, вечером подиум, не забудь. Лето, зима, после снова лето, ты еле держишься на таблетках, доза — и в добрый путь. График, опять не вписалась в график, поезд, автобус, нонстопный траффик, тяжек нарядный крест. Доза, на подиум, снова доза, мало лактозы: коли лактозу. Снова теряешь вес. Это поклонники: юный денди, янки в ковбойском, милашка Тедди, девочки все в слезах. Как мы хотим быть тобой, ты знаешь? Есть два часа — хоть поспи, родная. Алые паруса.
    Всё так до боли... Ну что же — надо вырваться прочь, разломать ограду, ломку нарушить, оковы снять. Стать изувеченной, стать кошмарной, хоть попытаться словить на шару свой бесперспективняк. После ты просто идёшь в больницу, видишь безумие в серых лицах, скалишься мерзостно на толпу. Очередь к чёрту, привет, здоровье, смотрит, как будто не видел крови, выжравши соли пуд. Ты достаёшь пистолет и через тряпку стреляешь в свою же челюсть, Господи, больно, но это — шанс. Шанс убежать, улететь, исчезнуть, скрыться от всех, ведь — признаться честно — ты ненавидишь нас. Выход, дорога в другую реальность, все эти сволочи притворялись: да, мы сочувствуем. На хрена? Всё, я свободна, как вольный ветер, в горле отныне торчит катетер, а за окном — весна. Ну же, смотрите, где ваши розы, ваши восторги, ваши вопросы? Мир и покой, наконец, настал. Мир улыбается. Мир смеётся. Птицы поют. Пригревает Солнце. Совесть твоя чиста.
    Страшно. Скажите, ну что, вам страшно? Слава Всевышнему, что не ваша страшная эта жизнь. Девушка, милая, всё по кругу, подиум, доза, твоя подруга шепчет тебе «Держись».
    Страшно, не правда ли, это страшно?
    Страшно, не правда ли, это страшно?
    Страшно, не правда ли?
        ПРАВИЛА ДИАКРИТИКИ
    Поверь мне, мальчик, навряд ли ты станешь старым, как маленький принц у розы, давно увядшей, как Джимми Хендрикс, срастающийся с гитарой, как алкоголик, погибший в бою за тару, как тень из прошлого, живущая в настоящем. Лови момент, унижайся до неприличий, снимай девчонок, секс на пятнадцать суток, живи, как ветер, хватит бояться ВИЧа, ещё успеешь запах вдохнуть больничный, но будет похрен — уже потеряв рассудок, ты однозначно скопытишься от инсульта. Не возраст, знаешь, не в возрасте дело вовсе, не сорок пять, не тридцать, ни двадцать даже, а дело в том, что однажды наступит осень, она наступит, тебя ни о чём не спросит, и белый след она оставит на макияже. Возьми свой возраст, помножь его на пятнадцать, для интереса: авось до трёхсот дотянет, и каждый вечер не будет, чем заниматься, кончай стесняться, как Пушкин, пора стреляться, идти к Аллаху какими-то там путями, прямыми, как твои однопланетяне. Больница — это белое, не иначе, щеночек за окошком хвостом виляет, последняя твоя девочка спит на даче в объятиях того, с кем живётся слаще. И всё. Над «i» осталось влепить умляут.
    Стареешь. Хороша, но уже недолго. А маме — сорок, не больше, но и не меньше, она в делах лечебных, конечно, дока, она ведь родом с радужного востока, и дело — к лету, естественно, не к зиме же, и ты смеёшься, наивно, легко и тонко. Ты ходишь в шапке, а что остаётся делать? Ты ходишь в джинсах, поскольку бледнеет кожа. А мама снова с какой-то соседкой спелась: какой-то доктор сказал, что, мол, всё возможно, нужна лишь смелость, любовь и ещё раз смелость. Не врёт машинка, машинка всегда умнее, на мониторе — твоя головная карта, твои симптомы умнеют и стервенеют, душа сильнее, поди-ка успей за нею во тьму гробницы, как умерший Говард Картер, как некто Бартон, исследователь Джакарты. Парик: блондинка. Румяна: почти принцесса. Почти графиня, бледная как вампирша; поэт, друг мамы, стихи о тебе напишет, и остаётся — выше больничной крыши лежать и знать о размеренности процесса. Тебя не видно даже в зеркалку Цейса. А смысл в том, что мальчик в твоей палате — он тоже болен, тебе это даже лестно. Идёшь к нему, молчишь, как всегда, некстати, его улыбка в белых бинтах кровати. Растёт над вами крышечка циркумфлекса.
    Ты видишь, Боже? Видишь? Они смеются. Они смеются — такие большие дети. Ты — глупый юзер, раз прекратил их юзать, раз стёр домены с их числами в экстернете, раз их изображения обесцветил. Ну, ставь же точку, всего лишь точку — не больше, всего лишь каплю, такая фигня простая, такая глупость, такая неважность, Боже, гораздо меньше — в два раза — чем запятая. И — новострочье, и снова строка пустая. Они рисуют, они сочиняют сказки про то, что будет, хотя ничего не будет. Они прекрасны, ну, правда, они прекрасны? Прекрасны люди, ведь правда, прекрасны люди? Скажи мне, Боже, ведь правда, прекрасны люди?
    Осталась капля. Молчит полномочный старец. Осталась кроха. Всего лишь обидный росчерк. Осталась точка: поставлена мало точек.
    А лучше, просто подумай, седиль поставить. И «смерть» прочитать как «жизнь». Прочитать.
    Представить.
        СНОВА В СТРОЧКУ
    Господи-боже-мой, какие же вы все удивительные, странные, резкие, расплывчатые, один чёрт! Хочется крикнуть в пространство: прошу, простите меня, и время, конечно же, не так, как есть, потечёт, поворот оверштаг против ветра и против течения сделает, расправляя шёлковые паруса, алые, как у Грина, или, прошу прощения, красные, как у Голландца. И буквально за два часа я внезапно пойму, что нужно идти, как Филеас, через все препятствия вокруг известных земель, в тетради вычерчивая Codex Seraphinius или что-то подобное, и не нарваться на мель.
    Люди-люди-люди, к вам обращаюсь я, песни пою или, может, стихи пишу, и гляжу на вас, точно Мауси на Котауси, и звенят мои бубенцы, потому как шут и не более я, и ничего — слышите — более, в этом вечном скитании, в котомке лишь хлеб, да сыр, а одежда моя, ну, конечно, не дружит с молью: даже моль брезгует. А я — я кладу на весы свою жизнь, свою любовь, все свои тайны и секреты, и тишину, и даже душу свою, но никогда — никогда не продам я своё скитание, своё скитание по просторам земли на юг.
    Или север. Самое главное — в одном направлении, самое главное — не выбирать дорог, а двигаться-двигаться-двигаться, не поддаваться лени, и — повторяюсь — быть как Филеас Фогг.
    А если время закончится — а оно закончится, оно просто бросит меня в пути, и всё, я только тогда пойму, чего же мне всё-таки хочется, только когда меня убьёт Левасёр или ещё какой пират в неизвестной гавани, и я пойму, что ничего за спиной нет, что ни черта, естественно, я не нажил в плавании, продолжавшемся столько долгих лет.
    И уже окунаясь в эти слуховые глушизны, я успею подумать, что же будет, что же будет потом. И прежде чем на дорогу выбраться в следующей жизни не забыть
    посадить дерево,
    вырастить сына,
    построить
    дом.
        СЦЕНИЧЕСКОЕ
...а на сцене я в такой вхожу раж,
Что не знаю — хоть ты сядь, хоть ты встань,
(Мне сегодня — никаких к чёрту Маш,
И, конечно, — никаких к чёрту Тань).
Что мне женщины, когда есть толпа,
Uber alles ощущаю себя,
Привкус меди на горячих губах,
А гормоны окончательно спят.
Ну, конечно, я сметаю людей,
В спинки кресел их вжимаю теперь,
Что-то странное гуляет в балде
(Никаких, конечно, Агний и Вер).
Удивительно послушна рука
И услужлив до безумия гриф,
Голова как отрывная чека,
Перемешанные ноты внутри.
(Ну, конечно, и Наташ никаких,
И, конечно, никаких, слышишь, Римм).
Я играю, звуки бьются в виски,
Я один. Нас — миллион. Мы — парим.
Мы взлетаем, мы глядим на восход
(Никаких Александрин или Юль),
В полминуты превращается год,
В три секунды — май, июнь и июль.
Всё. Довольно. Аплодируйте мне.
До свиданья. Все автографы — здесь.
Как приятно чуть побыть в тишине.
Как приятно сбросить наглость и спесь.
Чью фигурку вижу я у окна?
Чью фигурку? — гулко сердцем стуча:
Она ждёт меня с бокалом вина,
Она знает, как нужна мне сейчас.
        ТАНЯ
Плачет Таня, горько плачет, горько-горько,
Улетел её любимый красный мячик,
Укатился прямо в речку с резвой горки,
Укатился, и теперь Танюша плачет.
Что ж ты плачешь? Ты, наверное, не знаешь,
Что игрушка — это мелочь, мелочь просто.
В жизни будет столько горести, родная,
Что дай Бог — тебе б хватило просто слёз-то.
Будет папа. Он однажды не вернётся.
Он останется с другой какой-то мамой.
Будет мама грустно щуриться на солнце,
Будет мама слёзы сдерживать упрямо.
Будет мама. А потом её не будет.
Будет кто-то, кто погладит, приголубит,
Только все они тебе — чужие люди,
Все чужие. Пусть, пожалуй, даже любят.
Будет школа. Будет мальчик в синей кофте,
Просто мальчик, от души в тебя влюблённый.
Будет больно. Ты увидишь: он уходит.
Он закончил. Он твоё наполнил лоно.
Будет доктор. Будет старый добрый фельдшер,
Коновалом его кличут на деревне.
Он тебе, прости, с три короба набрешет,
Мол, всё будет. Над тобой шуршат деревья.
Всё промчится, позабудется, сотрётся.
Ты уедешь покорять свою столицу.
Не удастся. Познакомишься с уродцем,
Колченогим, хитроумным, узколицым.
Он покажет, он расскажет и научит.
Он предложит. И придётся согласиться.
Кольцевая. На Москвой, как прежде, тучи.
В дальнобойных большегрузах чьи-то лица.
Две таблетки от свиданья до свиданья.
Отморозки на «Тойоте», нож под сердце.
Умирает, умирает наша Таня,
Не согреться нашей Тане, не согреться.
Плачет Таня, плачет Таня горько-горько,
Укатился в реку мячик, в реку мячик,
Покатился, полетел с зелёной горки,
Покатился, и теперь Танюша плачет.
Плачет Таня. Таня снова горько плачет.
Будет папа. Будет мама. Будет мальчик.
Будет доктор. Или будет всё иначе —
Неизвестно. Может быть, вернётся мячик.
        АЛХИМИЧЕСКОЕ
Давай, алхимик, придумывай же рецепт,
Которому нет аналогов на Земле,
Читается напряжение на лице,
Твоём лице — суровость и интеллект.
Ты ищешь правды? Ну что ж, ты её найдёшь —
Дарю тебе эту правду, хоть подавись,
И грянет ветер, и рухнет на крышу дождь,
Четыре всадника бросят сражаться в вист.
Кого ты вызвал? Ты мне открыл свой дом,
Позвал, пригласил войти, напоил вином.
Поди расшифруй теперь твой бустрофедон,
Когда ты, алхимик, забылся тяжёлым сном.
Я чёрен, словно подтаявшая смола.
Я бледен, будто восставший из мертвецов.
А где остальные двое? Плохи дела
Того, кому подарю я своё кольцо.
Хотя, алхимик, прости, но ты выбрал сам.
Ты выбрал свою просроченную судьбу.
А дальше ветер, вырвавший паруса,
Внезапно обратится в слепой табун,
Сметёт тебя, сорвёт чешую одежд,
Сожрёт тебя, как ни бейся в его руках...
...утихнет всё. Чёрный снова вернётся в беж,
Появится седина на твоих висках.
Так вышло — был нелёгок эксперимент,
Но путь ошибок — единственно верный путь.
В составе сделаешь несколько перемен —
И снова пойдёшь вперёд. Будь что будет. Будь.
        * * *
Ты — не просто случайная, маленькая, смешная жизнь,
Не просто блик от лучистой ладони Бога,
Не фонема в его устах, не пыль у порога,
Ты — предмет восхищения, новый такой фашизм,
Вымощенная, освеченная дорога.
За тобой пойдут, и с тобой, конечно, пойдут,
Режиссёр массовых сцен, Франкенхаймер, Коппола,
Ты отколешься, отколоколишься от колокола,
Зазвенишь языком колокольным в чугунном рту,
И толпа вознесёт тебя, точно поп-звезду.
Всё непросто, непросто быть на виду у всех,
Если предки твои поколениями грязь месили,
А ты вдруг становишься новым большим Мессией,
Ты в уродстве своём как будто в своей красе,
Результат, конечно же, стоит таких усилий.
И когда в тебя вперятся все глаза,
Все готовы внимать, все навострили уши,
И текст написан профи: не скажешь лучше,
И смертная тишина вдруг сменила хай,
Запомни: ты скажешь «Хайль!» — взревут «Зиг Хайль!».
Так что, дружок,
Научись
Фильтровать
Базар.
        ЧИТЕР
    Intro.
    Помнишь, дружок, её руки, губы, взгляд её ясных зелёных глаз, помнишь, дружок: ты смотрелся глупо, будто бы в первый случилось раз, будто вы учитесь в старой школе, девочка с бантиком кружевным дарит конфеты, конечно, Коле, впрочем, они тебе не нужны. Помнишь, дружок, как слова и танцы вместе сливались на выпускном, как ты хотел вместе с ней остаться, всё остальное казалось сном, всё превращалось в мираж, в рисунок, в искорки-отблески от костра, ты в одиночку терял рассудок, чувствовал странный неясный страх. Страх перед тем, что случится позже, что вдруг изменится, что придёт, мир покрывался гусиной кожей, мир превращался в систему нот.
    1.
    Вот, предположим, она выходит замуж за парня со стороны, «мачо» подобных зовут в народе, крепких красавчиков озорных. Он покупает жене «Феррари», он покупает себе «Роллс-Ройс», он ей цветы постоянно дарит — тысячи тысяч богемных роз. Свадьба, голубка с колечком в клюве, лица, костюмы, столы с едой; может, она его даже любит: сильный, с деньгами и молодой. Дальше они полетят по свету, месяц для мёда, ну, как всегда, он улыбается злому ветру, где-то над ними горит звезда. Счастье? Хотели — ну, получите, вот вам, пожалуйста, на развес, к жизни коды подбирает читер, ты же заходишь, как просто guest. «Life-is-fantastic» — пиши в консоли, всё превратится в цветной мираж, если напишешь «my-world-is-solid», будешь всесилен, как отче наш; «I-wanna-women»: все бабы — дуры, лягут, конечно, перед тобой; стань безусловной звездой культуры, милый, смешной и наивный бой. Глупости, знаешь, коды доступны тем, кто сумеет их потребить. Тот, кто её поцелует в губы, лучше тебя: так тому и быть. Больше она о тебе не вспомнит, вряд ли, ты должен понять, дружок. Это неважно. Трусит твой пони. Знать бы, что с нею всё хорошо.
    2.
    Вот, предположим, она взлетает и улетает за океан, трубка — молчит, ICQ — пустая, ты одинок, нелюдим и пьян. Там — дискотеки, кино, Манхэттен, люди торопятся, как всегда, люди в соломенных летних хэтах, тучные радостные стада. Каждый второй поглощает чипсы, каждый второй кока-колу пьёт, если же что-нибудь здесь случится, их президент всех плохих убьёт. Девушка купит себе машину, снимет квартиру на number-street, девушка тонет в тисках режима, раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три. Время, естественно, всё стирает, и расстояние — боже мой — если раздастся звонок из рая, вряд ли он будет звонком домой. Это ошибка, случайный номер, тоже начало на пять-пять-пять, Богу спасибо — никто не помер, можно опять продолжать гулять. «Give-me-my-money» — богатым будешь, «leave-me-alone» — убить их всех, можно частично: «fuck-off-all-judish», код набери, закрепи успех. Ночь наступает (там — день, конечно, впрочем, там тоже бывает ночь), это не связь, а другое нечто, лучше любых электронных почт. Мир перестал быть простым и кротким, мир не удержишь теперь в горсти, ты на экране целуешь фотку, реальную женщину упустив. Если не так, извини опять же, я ошибаюсь, бывает, да. Только вот думать-то надо раньше. Даже не спрашивай, брат, когда.
    3.
    Вот, предположим, она болеет чем-то уродующим её, тлеет искра этой жизни, тлеет, A, B, C, D, кальцемин и йод. Бледная кожа, на столик — груши, ешь витамины, не заминай. Девочка, милая, а веснушки? Всё, растворились, my cloud nine. Где её хахаль? Сегодня будет? Может, и будет, но ты — быстрей, ближе к последнему перепутью, вовремя вышел в больничный рейд. Пусть и такая, не так как раньше, бледная, грустная, без бровей, это неважно, неважно, мальчик, всё же она может быть твоей. Если же выкарабкается (боже! Пусть так и будет, тебя молю!), кто ей помимо тебя поможет, если услышит: «...люблю, люблю...» «Let-her-be-happy» — ты пишешь (правда, думаешь, лучше бы умерла, если не я, так вперёд — до ада), может сработает, вот дела. «Healthy-and-wealthy», как в поговорке, в сказке для глупеньких англичан (пусть не сработает, выпьешь водки, сразу забудешь свою печаль).
Чёрт побери, как ты так вот можешь, вылезет, выберется она; слышишь меня, ну ответь же, Боже, видишь, горит за окном весна. Станет твоей половинкой, братец, будет, конечно, с тобой всегда: сколько любви ты бы мог потратить, чтобы услышать простое «да»? Это такая вот, братец, данность, бледная кожа, льняная бровь. Эта любовь — тебе в благодарность. Ври себе, думай, мол, да, любовь.
    Coda.
    Свадьба, отъезд, белизна больницы — просто решения всех проблем. Мир застывает на белых лицах, будто бы изморозь на стекле. Эти решения, не иначе, шанс оставляют, лазейку, ход, шанс отхватить свой кусок удачи, пулю, летящую в молоко. Ну, разведётся, домой вернётся, встретит тебя у твоей пивной, снова в глазах заиграет солнце, взгляд ослепительно озорной. Ну, возвратится из всех Америк, Турций, Германий, Панам, Канад, снова сумеет в тебя поверить, может быть, выпьет с тобой вина. Ну, станет снова лихой, здоровой, бросит бояться, молчать, болеть, станет блистательной, темнобровой, пряник возьмёт, позабудет плеть.
    Раны посыпь напоследок солью: хватит у жизни качать права. «She’ll-be-forever» — слова в консоли.
    Главное, братец, она жива.
        В СТРОЧКУ
    Глаза открыты, приклад — к плечу. Такая судьба случилась, что каждому новому палачу сдаваться дано на милость. Сдаваться — хрен с ним, бывало, брат, намного, намного хуже. Но только хуже во много крат, что ты никому не нужен. Не нужен войску офицер, готовый продраться с боем. Не нужен шрам на твоём лице, медаль не нужна герою. Не нужен верный военный пёс, спасатель в снегах альпийских. Не стоит славы, венков из роз и выкриков Олимпийских твоя разорванная судьба, столбы твои, пограничник, поскольку дело твоё — труба, ненужная, как обычно.
    Глаза открыты, в глазах — печаль, нога заболела что-то. Сестра приносит горячий чай и парочку бутербродов. А ты не помнишь, какой тут год (на линии — был ведь год-то), и этот пакостный бутерброд, конечно, не лезет в горло. Протянешь руку, сестра ушла куда-то к другим несчастным. Вокруг — разбросанные тела, и новых привозят часто. А ты — не нужен ни медсестре, ни доктору в маскхалате, ни даже Господу (это грех — такое нести в палате). А утром выдадут спецпаёк и плиточку шоколада. Течёт по комнате ручеёк. Хоть вечером, брат, не надо.
    Глаза открыты, но ничего, пожалуй, уже не видно, помимо мёртвых давно врагов с утра в полутёмном винном. Костыль умело — давно привык — прислонишь к корявой стойке, достанешь рубль. А твой двойник прибьёт к сапогам набойки, винтовку выдраит, подошьёт потёртый плащовый китель; труба зафыркает, запоёт, двойник упакует нити. Ведь вы знакомы не два часа, всю жизнь, поди, знакомы: непросто видеть, когда ты сам, но только с ногой и дома. Непросто видеть себя, к кому ты снова почуешь ревность и, вновь спросив себя «почему?», опять увеличить крепость.
    Глаза закрыты. Чего смотреть — знакомцы и здесь, и в Лете. А как хотелось бы встретить смерть, презрительно её встретить плевком под опущенный капюшон, парировав косу прикладом, полезть на горящий огнём рожон, дойти до седьмого ада. Возможно, так сделает твой двойник, бегущий по полю боя, герой привычных советских книг, не ведающий покоя. Последний здешний киногерой, надёжный защитник мира, готовый лить за кого-то кровь и рваться за них на минах.
    Глаза закрыты. Весь мир в дыму. До встречи, мой брат бумажный. Кому ты нужен — да никому. А впрочем, и мне неважно.
        СЛЕПЦЫ
Когда бы я в стране слепых
Родился зрячим,
Среди невидящей толпы
Глаза таращил,
Я вряд ли был бы здесь весом,
Любим народом —
Я стал бы ярмарочным псом,
Шутом, уродом.
Звенело б красное словцо,
Репьи б летали,
Моё бы трогали лицо,
И хохотали.
И говорили б доктора:
Что за наросты?
Похоже на осклизлость ран
Твоё уродство.
Ну, что поделать, чёрт возьми,
Куда деваться?
Как затесаться меж людьми?
Как затеряться?
Я б усмехнулся пустоте
И лёг под скальпель,
Чтоб стать таким же, как и все,
Чтоб стать нормальным.
        МЕТРО
По правилу левой руки метрострой Москвы не пройдёшь и за год,
такой огромный, запутанный лабиринт:
с маршрута сорвёт какая-нибудь неожиданная месага
под номером три или, может быть, тридцать три.
Конечно, ты будешь ехать в районе чего-нибудь вроде Щёлковской
или Крылатского, в общем, чёрти как далеко,
и нужно будет лететь, не найдёшь, не ухватишь ещё куска —
всё равно конечная, не в яблочко — в молоко.
Пересадка, конечно, теперь Кольцевая, лабиринт по стандартной схеме,
Октябрьская, памятник Господу нашему Ильичу,
надписи-восхваления, обыденные патриархемы,
фонетика, ведущая к палачу. Или к врачу.
На самом-то деле плевать на всё, на схемы, станции, лица,
ты дорого дашь, чтобы целью стал вдруг МГГУ.
Но она лежит, чёрт побери их всех, в Пироговской больнице
в отделении, не желаемом даже врагу.
И пока ты здесь, пока ты ждёшь, пока телефон молчит,
пока в далёких наушниках главенствует «Риорита»,
кто-то другой, наивный, безбашенный, чьи красные клеточки горячи,
мчится в метро по правилу лабиринта.
        АКРОСТИХ А.Ф.
Антика, девушка, в Вас однозначно — антика,
Новая, только рождённая нашим временем.
Арктика, девушка, в Вас есть немножко Арктики,
Северной, странной, суровой, прекрасной, кременной.
Тактика, девушка, в каждой из Вас есть тактика,
Архиумело мужчин завлекая в сети,
Сети, с какими не справиться — то есть Аттика,
Или, excuse, Алькатрас, в общем, тюрьмы эти,
Яшма, конечно, янтарь и другие комнаты,
Флигели питерских двориков, запах шелока,
Оргии, сказки, фракталы, платина, золото —
Много чего, много дивного и волшебного.
Или, возможно, я просто играю с рифмами,
Нет ничего, просто мне далеко до Шерлока,
Анастасия, в Вас — антика. Будьте — примою.
        * * *
Стоит ли продать душу чёрту,
Если он заплатит неплохо
Славою, богатством, почётом?
Вычурным диковинным слогом
Стоит ли заполнить бумагу?
Стоит ли поставить печати
С профилем камеи Гонзага,
Этим обретя своё счастье?
Музыку молчанье задушит.
Брошу я гоняться за славой.
Стоит ли отдать Богу душу,
Если не берёт её дьявол?
        * * *
Это просто кафе. Это просто концерт.
Микрофон надоел. Затекает колено.
Что Господь написал у меня на лице —
Я не знаю. Но справа сидит королева.
Я пою для друзей. Я пою для весны.
Я пою для себя, но опять одесную
Вижу девушку там, за столом у стены
В окруженье мужчин и, пожалуй, ревную.
Мы знакомы едва. Королева, я тих.
Не покиньте меня — вы, вино и гитара.
Завтра снова мы будем общаться в сети,
И никнеймы менять. И менять аватары.
        * * *
Неважен рост, когда горизонталь
Собою заменяет всё на свете,
И в отношеньях вспыхнувшая сталь
Ведёт к тому, что позже будут дети.
А, впрочем, нет. Нам рано. Мы пока
Не исчерпали жажду путешествий,
И потому сольёмся до звонка,
А после — разольёмся. От блаженства.
Я погружаюсь в черноту волос,
В округлость губ и в тени под глазами.
Испанка, сеньорита, в цвете роз
Ты хороша. И ты сдаёшь экзамен
На то, чтоб быть прекрасной в темноте,
В тепле, без украшений и наощупь.
Неважен рост, когда система тел
Горизонталь изображает ночью.
Пишу стихи. Не только для тебя.
Люблю других. Хотя не то, чтоб очень.
И пальцы снова пряди теребят,
И мы вдвоём. И нам не нужно прочих.
        * * *
Эжени, серебро — благородный металл,
Я люблю его блеск и величие.
Эжени, я устал, я безумно устал
От того, что вокруг темнота, пустота,
И друзья, как один, — все двуличные.
Эжени, я звоню непонятно кому,
В города, ничего мне не давшие.
Я звоню не тебе. Объясни, почему?
Впрочем, что за вопрос? Я и сам не пойму,
Так зачем у тебя это спрашиваю?
Я люблю телефон. Я люблю голоса.
Я люблю гомон шумной компании.
Но ещё я люблю, если смотрят в глаза,
И люблю серебро я в твоих волосах,
И в тебе обожаю Испанию.
        МАЛЕНЬКИЕ СТИХИ-2006
***
Если сам не напишешь — никто не напишет.
Если сам не звонишь — то никто не звонит.
Вероятно, я вновь потерял свою нишу,
И в печатной машинке скончался форнит.
В новогоднюю ночь под мигание ёлки
Остаётся решить над колодой таро —
То ли взять самолёт и на башни Нью-Йорка,
То ли гибкую пулю пустить себе в рот...
* * *
Не признавая всяких полумер
И не страшась захлопнутых окон,
Ко мне во сне явился парфюмер,
Вручив благоухающий флакон.
Я восторгался, я сходил с ума,
Полынь и море, травы и цветы...
Я узнавал тот дивный аромат:
Неужто его жертвой стала ты?
* * *
Я, как всегда, не стал кумиром
Ничьим, и путь мой завершился.
Москва...почти столица мира.
Вокзал...почти столица жизни.
А может, мир опять кружится,
Как, впрочем, он всегда кружился...
Весь мир — и никакой столицы,
И вы — почти причина жизни.
* * *
Я опять за границей,
Поезда, поезда.
Мне в плацкарте не спится —
Из-за Вас, как всегда.
        КАРДИОГРАММА
Рвётся и пляшет, и буйствует кардиограмма.
В ней, бессистемной, творятся безумные вещи.
Мчится она то направо, то влево, то прямо,
Бьётся и, точно осина Иуды, трепещет.
Бьётся она искромётной мятущейся ночью,
Пляшет она, когда Солнце встаёт над кроватью.
Хочет покинуть смешной электронный приборчик,
Хочет разлиться по белой больничной палате.
Снова, я снова влюбился, прости меня, сердце,
Ритм нарушив, я порчу здоровье и нервы —
Форте, фортиссимо (кстати, а было ли мецце-?),
Далее вне категорий и клеток, наверное.
Выскочи, выпрыгни, выберись, выскользни прочь из
Узкой грудины и кардиорёберной клети,
Думать забудь про желудок, печёнку, гипофиз,
Лёгкие, мозг и другие, подобные этим.
Кардиограмма смеётся, хохочет и через
Дробь расстояний летит, рассекая пространство
К сердцу другому, чтоб сердце другое уверить
В том, что, сливаясь, они обретут постоянство.
Если ты скажешь мне: «нет», моё сердце вернётся,
Снова пробьётся сквозь кости и ляжет на место,
Моцарт проснётся, заплачет мелодией Моцарт,
Кардиограмма зальётся безмолвным оркестром.
Всё успокоится, мерно затянутся раны,
Ты, безусловно, найдёшь свою партию в жизни.
Тонкая нить непрерывно пойдёт по экрану,
Полуоктавное «ми» однотонно повиснет…
        ТЕЛЕФОННАЯ БАЛЛАДА
Ничего не меняется, одинаково серыми
Представляются будние и свободные дни,
И бросаюсь я по ветру словоблудными перлами:
Доберутся, надеюсь я, к адресатам они.
И звонки телефонные забренчат переливчато,
Меня вспомнят забывшие даже имя друзья,
Гюльчатай, без стеснения демонстрируя личико,
Мне такое предложит вдруг, о чём в песне нельзя.
Но погода по-прежнему солнцепёком не радует,
Наступают осенние времена желтизны,
Укрываются женщины за витыми оградами,
Выбирая восточное направленье весны.
Позвоните, пожалуйста, просто так, на прощание,
Пару слов, и не более, остальное — к чертям.
Никому не пожалуюсь ни на что, обещаю я,
И уйду в преисподнюю безвоздушных летяг.
Позвоните, пожалуйста, ведь молчание пагубно,
Я боюсь этой давящей и пустой тишины,
Распуститесь сияющей телефонною радугой,
Сочлените два города опустевшей страны.
Расстояния, кажется, не такие и дальние,
Поездами, машинами или просто пешком,
Я не требую большего, не прошу я свидания,
Обойдусь кратковременным телефонным звонком.
Ничего не изменится, мир, помеченный ретушью
Седовласым художником с хладнокровным лицом,
Будет медленно двигаться, обрастать пыльной ветошью,
Эллипсоид космический обращая в кольцо.
Но зато в этом будущем вдруг услышу не эхо я,
Не стрельбу телевизора, а всего лишь едва
Искажённые радио и другими помехами
Удивительно чистые и живые слова.
        МАСТЕР
Здорово, Мастер. Ты впечатан в стол
Под лак в одном кафе в уютном Минске,
Увековечен ты не обелиском —
Простым печатным выцветшим листом.
Здорово, Мастер. Ты вмонтирован в жизнь
Ослепшим стариком, гонимым всеми.
Ты развалился псиною на сене,
Так завершись же, Мастер, завершись, —
Пройди свою дорогу до конца,
Свой Млечный путь, свой вечный путь к Пилату.
Ты был велик, ты был отлит из злата,
А твой создатель, верно, из свинца.
Здорово, Мастер. Что ты написал?
Что создал ты из пепла и осколков?
Хранись теперь, герой, на книжной полке,
Вертись там, как пушистая оса.
Пройдут года. Исчезнут галифе.
И старый мир сменится миром новым.
К тебе придут. Тебе позволят слово.
А ты — впечатан в стол в ночном кафе.
        КОРОЛЕВА ВИКТОРИЯ
В направлении к майскому кружеву
От последнего зимнего крошева
Водостоками, слякотью, лужами
Пробираюсь я между прохожими.
Между всякими: умными, глупыми,
Между узкими или широкими,
Лошадиными потными крупами,
Измождёнными маем дорогами.
И с людьми говорю я, с которыми
Не знаком и знакомым не буду я…
Лишь моя королева Виктория,
Как обычно, согласные путая,
Или гласные (суть-то не в этом ведь)
Говорит о Коэльо и Борхесе.
Как приятно, пожалуй, наследовать
От родительской дьявольской помеси
Вот такие прелестные качества,
Вот такие глазищи огромные.
И чудачество. Каплю чудачества.
(Как нескромно. Отчасти нескромно, но…)
Я по-прежнему к майскому кружеву
Пробираюсь во тьме аудитории…
Весь подарками тяжко нагруженный
Для моей королевы Виктории.
        СЛЫШИШЬ?
Слышишь меня, изувеченный сын рассвета?
Пасмурный день, потревоженный дымом трубным,
Рёвом турбин и рывком моего «Корветта»?
Что ты сжимаешь зубы? Что морщишь губы?
Знаешь, как всё происходит: плацента рвётся,
Шлюха становится мамой детских рисунков:
То есть ребёнок, мелками желтящий солнце
Вырастет в дальнем последствии редкой сукой.
Знаешь, как это бывает: соборным нефом
Тщетно пытаясь прикрыть недостаток знаний,
Глупый строитель, цепляясь под самым небом
Скользкой верёвкой за шпиль, шевелит усами.
Знаешь, чем это закончится: поры в коже
Глубже провалов на дне океанской вульвы.
Можно сегодня выпить? Конечно, можно!
Трезвым вчера ж под экранные свисты пуль выл.
Видишь, планета? Ты чувствуешь свою леность?
Леность насчёт ураганов, землетрясений —
Ждать неуместно, когда заискрится Эос.
Ждать неуместно, когда удлинятся тени.
Знаешь, что нас спасает? И я не знаю.
Верно, твоя снисходительность. Или, может,
Фраза какого-то старца почти у края:
Боже, прошу, не меня. Их помилуй, Боже.
        ПЕРЕКРЁСТОК МЕТРО
      Ст.м.«Октябрьская» г.Минска
Такое бывает: когда перекрёсток двух линий метро
Становится центром бескрайней вселенной для двух человек,
Вокруг превышает все нормы константа по имени «ро»,
Вот только они не глядят на толпу из-под смеженных век.
И свод потолочный внезапно теряет гранитный рельеф,
Становится синим, наполненным редкими искрами звёзд,
Хвостами комет, перекличкой Стрельцов, Водолеев и Дев
И Млечным мостом, постоянно направленным точно на ост.
Свисток паровоза, прекрасные дамы, тринадцатый год,
Возможно, Европа застыла на грани великой войны —
Но им безразличен такой человеческий водоворот,
Поскольку они, выражаясь простым языком, влюблены.
А время всё катится, катится, стелется, тянется вспять,
И рельсы теряются в бурых навершиях спелой земли,
Смещаются звёзды, и рыцарь хватает меча рукоять,
В далёкую гавань ведёт генуэзец свои корабли.
Вращается мир с необузданной скоростью, страстью вокруг,
Сливается мир в разноцветную реку, и только они
Всегда неподвижны, всегда одиноки, их маленький круг —
Лишь только они, и никто кроме них в эти длинные дни.
Она открывает озёра зелёных светящихся глаз
Она улыбается, шепчет одними губами: «Пора…»
Вагоны метро исчезают в тоннеле в стотысячный раз,
Цветными картинками будит толпу электронный экран…
        ДЕВОЧКА ПИШЕТ
Здравствуй, бумага. Пергамент. Дублёная кожа.
Впрочем, неважно. Источник различных познаний.
Умница, девочка, так не пиши. Так — не можно.
Грамотней, девочка. Больше работай. Часами
Мучай бумагу. Пергамент. Дублёную кожу.
Впрочем, неважно. Не мучай зверюшек и птичек.
И осторожно. С мальчишками будь осторожна.
Мальчики девочек могут использовать в пищу.
Что ты здесь пишешь? Игрушки…весеннее небо…
Классики…листики…детки во что-то играют…
Это — не тема. Весна — это просто нелепо.
Вот тебе тема. Строчи. Делай отступ от края.
Далее часть наступает, пожалуй, вторая.
…
Тихо! Бумага. Пергамент. Дублёная кожа.
Впрочем, неважно. Наставник, наверное, занят.
Как же неграмотно, девушка! Разве так можно?
Суше. Корректнее. Чётче. У Вас ведь экзамен.
Чёрным бумагу. Пергамент. Дублёную кожу —
Впрочем, неважно — смотри. Покрывай равномерно.
Каллиграфическим почерком. Мелочней. Строже.
Тише. Спокойнее. Нервы? Не нужно про нервы.
Что ты здесь пишешь? Свобода…весёлые песни…
Небо…уроки любви….поцелуй на площадке…
Это — не тема. Есть темы гораздо полезней.
Вот тебе тема. Строчи. Так пиши, как печатай.
Далее третья глава подступает нещадно…
…
Время — бумага, пергамент. Дублёная кожа.
Впрочем неважно. Стекает и сыплется прахом.
Что тебе, женщина? Можно? Пожалуй что, можно.
Только ковров и стола не касайся, неряха.
Это бумага? Пергамент? Дублёная кожа?
Впрочем, неважно. А почерк красивый, однако.
Ты обучалась? Во Франции? Странно, я тоже.
Только пишу и сейчас, как студентом калякал.
Что ты здесь пишешь? Скрывает…налоги…болтает
Лишнего много…про Бога…про принца…достоин
Смерти в огне. Что ж…отлично. Потом дочитаю.
Вот кошелёк. Продолжай. Это многого стоит.
Выжжет огонь, что не смоется мыльной водою.
        ТРАВА
Тысяча лет улетит из виду:
Что впереди, в темноте грядущей —
Мне ли не знать, потому как идол,
Созданный мной и увязший в гуще
Мелких событий, случайных связей,
Суетных дел и бумажных истин,
Чует, что кончится время грязи,
Из чернозёма пробьются листья.
Листья травы зашуршат зелёным,
Листья сольются с ковром цветочным,
Листья покроют ивы и клёны,
Город заполнят и обесточат.
Город исчезнет в прекрасной чаще,
Патина скроет стальные чресла,
Город, который был в настоящем,
В будущем станет вдруг неуместным.
Листья травы потекут на север,
Или на юг — не играет роли,
Семенем юрким поля засеяв,
К каждому сейфу взломав пароли.
Кажется, я покидаю тело,
Кажется, я превращаюсь в птицу —
Девушка, милая, что я сделал,
Как же такое могло случиться!
Зелень — не патина и не лавр
В тёмных венках на чужих надгробьях,
Зелень — не сила, не мощь, не слава,
В зелени нет ни ножей, ни копий.
Это листва, что изящно вьётся,
Свежие травы на крутогорье,
Это безумное море Солнца,
Это зеркальное Солнце моря.
Брось этот город, плыви на запад,
Или на север, как пел я выше,
Бурно вдыхай элегантный запах,
Сочным плющом покрывая крыши,
Будь хризантемой, и с этим вместе
Будь орхидеей в саду душистом,
Будь герцогиней в своём поместье,
Будь тишиной в поднебесье чистом.
Время застынет и станет зыбким,
Медь распушится по ветросклону,
Я, восхищаясь твоей улыбкой,
Вновь обнаружу себя влюблённым.
И вопреки городам и платьям
Тихо шумят и беспечно тают
Листья травы в совершенном взгляде,
Листья травы в глубине хрустальной.
        * * *
        Ирен
Год или меньше — по сути, уже неважно —
Время проходит, и главное, что не мимо.
Кажется, был я как будто совсем бумажным,
Ныне — стальной, хотя милая пантомима
Глаз или рук, и других ответвлений тела
Может расплавить опять всё, что стало злобным.
Снова вопрос задаю: из чего я сделан?
Главное — из чего мои кардиорёбра?
Каждые несколько дней меняются лица,
Злых сюзеренов сменяют бандиты Гуды…
Снова увидев тебя, я опять влюбился.
Только, прости меня, бриться уже не буду.
        * * *
Я люблю тебя, девочка, слышишь — я просто уже
Устаю повторять про себя эти несколько слов,
Только громко сказать не могу, потому как в душе
Я безумно боюсь показать тебе эту любовь.
Вероятно, я просто смешон по сравнению с тем,
Кто легко приглашает в кино, а затем — и в постель,
Преподносит подарки, цветы, а затем — в темноте
Неотступными ласками мерно вонзается в цель.
Он, наверное, лучше: он ближе, понятней, умней,
Он, наверное, прав, потому как тебе хорошо —
Он тебя обнимает, он гладит тебя по спине,
По коленям и бёдрам, исследуя каждый вершок.
У меня, как всегда, тишина, пустота и опять
Романтичные бредни и ты, как богиня богинь…
Девятнадцать прошло, а когда пролетит двадцать пять,
Я внезапно пойму: мы с тобой не друзья, а враги.
        * * *
Мне казалось, нельзя поминать имена,
Потому как тогда поджигаешь мосты,
Но когда за окном золотая весна,
Для меня существуешь одна только ты.
Всё, что делал — не так, всё, что делал, — не то,
Был наивен и глуп, — ну, прости дурака, —
Но теперь, изменившись, почувствовал ток —
Обросла голова, укрепилась рука.
Я сонеты забросил в венки заплетать —
В этом нет ничего, это просто слова —
Я люблю тебя — это уже не мечта,
Это реальность, и ты, как обычно, права.
Как обычно, прекрасна, умна, весела, —
По сравненью со мной — на вершине вершин…
Ты — вино. Я — вода. Просто плеск от весла,
В эпицентре Европы, в безлюдной глуши.
        ЛЁД
Схорони меня здесь, в этом храме безмерной свободы,
Если я не сдержусь и растаю чуть раньше, чем ты,
Если я растворюсь, превращусь в полевые цветы
На земле, не дававшей пока ни единого плода.
Схорони меня здесь, да ногою песок разровняй,
Поступи со мной так, как всегда поступала с другими.
Об одном лишь прошу: позабыв, словно призрак, меня,
Не забудь, не забудь, не забудь, не забудь моё имя.
Вот тогда, ошуюю зима, но весна одесную,
Ты почувствуешь сердцем, почувствуешь самую суть —
И поймёшь, что уже не способна свободно вздохнуть,
Не взломав непослушными пальцами клетку грудную.
Ты найдёшь себе путь, ты пройдёшь этот путь, потому
Что посмертно я знаю про всё, что случится потом.
Ты по-прежнему медь. Я водою был — сделался льдом.
Ты по-прежнему жизнь. И поэтому мне ни к чему.
Схорони меня здесь, поручаю тебе лишь одной —
Поручаю тебе — никого не приемлю другого,
Не хочу ни красивого слога, ни мудрого слова.
Мне достаточно взгляда. Не нужно стоять за ценой.
Схорони меня здесь… А не хочешь — наверное, всё же
Ощущая биение сердца, которое ждёт.
Разбуди, оживи поцелуем серебряный лёд —
И мы станем одним. И мы станем безумно похожи.
        ПЕСОК
Полагаю, что время — песок. Оно сыплется вниз
Через узкую щель из одной половины в другую,
Я же вниз не хочу: я наверх, на окно, на карниз —
Или даже на крышу. При этом не слишком рискуя,
Я сумею взлететь из той чаши, что где-то внизу
Принимает бесчисленность жёлтых колючих песчинок,
В то, что ждёт наверху, в неизвестность, в свободу, в грозу,
И найти там тебя, как центральную взлёта причину.
Время сыплется вниз, я стремлюсь к золотым небесам,
К искромётному Солнцу, к белеющей облачной плоти —
Приглашаю со мною тебя: не справляюсь я сам,
Относительно времени двигаясь — двигаясь против.
        ЛЮБОВЬ
Лети в одну из множества Америк —
Лети и больше
Не смей звонить на мой холодный берег —
Не дальше Польши.
Там ждут тебя мужья и донжуаны —
По семь в неделю —
Давай им всё, что есть — ведь, как ни странно —
Всё дело в теле.
Люби их в ванных комнатах и просто
В проулках тёмных,
Люби, как можешь, свой убогий остров —
Из тьмы сплетённый.
Целуй по сотне рук одновременно —
И губ, и чресл —
Потом тебе придёт другая смена,
Ведь возраст тесен.
Кого любил я — идеал? Мадонну?
Но ты — о боги! —
Ты стала пустотой. Ты стала домом
Для слишком многих.
Ты вытерлась из памяти и даже
Когда вернулась —
Ты здесь любила всех по пущей блажи.
Уже не юность
В глазах твоих. Ответь мне, отчего же
Они остыли —
Ни огонька, ни запаха, — о Боже! —
Они пустые.
Лети в одну из множества Америк.
И будь свободна.
Люби других. Я не фанат истерик.
Так нынче модно.
И, может быть, ты сможешь выпить яду —
Понять, проснуться.
Что нужно мне. Чего тебе не надо.
Тогда — вернуться.
|