 |
      Рассказ написан для конкурса «Коллекция фантазий-9». Тема — «Тайна исповеди». Рассказ занял 1-е место. Рассказ опубликован в журнале «Мир фантастики», №12'2008 и в антологии «Фантастика и фэнтези», Москва, «Facultet», 2009. Рассказ существует в виде аудиоверсии, записанной для проекта «Модель для сборки».
КАТАЛОГ КИЛЛИНСБИ
      В нашем городе есть человек, который знает всё. Это я.
      14 сентября 1976 года пришёл Билли Декстер и признался в том, что это он удавил жену и двоих детей Пита Симпсона, а потом сжёг их тела в подвале.
      27 января 1978 года старик Хорстен рассказал, что свою первую жену он оставил умирать в снегу, когда они жили на Аляске, и никому не сказал, где она лежит, хотя мог её спасти.
      19 марта 1979 года одноглазый Лесли с трудом, запинаясь и хмыкая, признался, что девочку Джонсов изнасиловал именно он. И даже рассказал, где спрятал тело.
      Список можно продолжать до бесконечности. На маленьких диктофонных кассетах записаны сотни исповедей. Большинство — просто занудные разговоры о мелких грехах. Тётушка Лиз плохо подумала о своей падчерице. Юный Малькольм бросил камнем в птичку. Линдси Даунпорт изменила мужу с молодым механиком из мастерской Сэмьюэля.
      Но иногда встречаются страшные вещи. Теперь, когда все тетради и записи лежат передо мной, а ящик с кассетами — возле стола, я понимаю, какой силой воли нужно обладать, чтобы молчать. Чтобы просто молчать о пятидесяти семи насильниках и убийцах, двадцать четыре из которых всё ещё живут в этом городе. Едят свой хлеб, любят своих жён и каждый день ходят на работу.
      Когда на отца Киллинсби напали, я находился совсем недалеко от него. Он просто сидел на церковной скамье и читал книгу. Не Библию и не сборник молитв, а обычный детектив, кажется, Рекса Стаута. Отец Киллинсби любил детективы. Он никогда не скрывал, что ему нравится, как смелый бумажный полицейский убивает бандита, и всегда радовался хэппи-эндам. Отец был добрейшим человеком, для каждого мог найти утешительное слово и в жизни мухи не обидел. Маленькую слабость священника прощали, как же иначе.
      Итак, отец Киллинсби сидел на скамье, а я полировал золочёную раму образа в одном из нижних помещений церкви. Иногда я в сердцах жалел, что я не католик. В костёлах нет икон с требующими постоянного ухода тяжёлыми окладами. Когда я поднялся наверх, чтобы сделать перерыв, отец Киллинсби лежал у скамьи и не шевелился. Я тут же вызвал скорую по мобильнику отца Киллинсби: мой лежал в комнате наверху, а его — торчал из кармана. Скорая приехала через несколько минут.
      Они сказали, что на священника напали: ударили по голове твёрдым тупым предметом. Он впал в кому, и никто не знает, сколько она продлится.
      У Киллинсби не было преемника: я просто работал в церкви за еду и проживание. На остальные нужды я зарабатывал мелкими делами в городе и рисованием портретов с натуры. В церкви было немного обязанностей, и времени на всё хватало: кроме того, меня умиротворяло это место.
      Когда я проработал в церкви около полугода, Киллинсби дал мне конверт со строгим наказанием вскрыть только после его смерти.
      Отец Киллинсби лежал в коме уже вторую неделю, когда я решился взять конверт и разорвать его. Там была схема, аккуратно нарисованная на листике из тетради. На схеме был изображён кабинет священника и номерами отмечены несколько точек. Через несколько минут я стоял перед деревянной резной дверью. Ключ у меня был: его передали мне вместе с другими вещами Киллинсби. Родственников у него не имелось, и я был, наверное, самым близким ему человеком.
      Открыв дверь, я попал в святая святых, где был всего пару раз, когда приносил отцу Киллинсби какие-то вещи по его просьбе.
      Три стены из четырёх занимали книжные полки, посередине комнаты располагался письменный стол и тяжёлое старинное кресло с прямой спинкой.
      Номера на схеме соответствовали деревянным выступам на книжных полках. Как оказалось, они не были закреплены намертво, не были просто украшением. При нажатии они уходили в пазы в полках. Нажав восемь выступов в определённом порядке, я нашёл тайник. В тайнике было около двух тысяч аудиокассет и пятьдесят семь папок с записями.
      Теперь я сижу за столом и разбираю архив отца Киллинсби. Он и в самом деле мечтал стать детективом: теперь это не вызывает сомнений. Начиная с 1964 года он записывал на плёнку все исповеди, которые ему приходилось выслушивать по долгу службы. Самые старые записи он переписывал на новые носители: у бобин того времени срок хранения весьма невелик. Некоторые записи всё ещё на бобинах, но мне не на чем их прослушать.
      На каждой кассете — имена.
      Джон МакЛестин. Питер Халлауэй. Мэрион Питерсхолм.
      Теренс Сатклифф. Регги Льюис. Джим Сайделоф.
      Мисси Кэпфелл. Айвен Смит. Николас Зауракис.
      Жители этого города, которые приходят и исповедуются — по три-четыре человека на каждой кассете. Иногда исповеди длинные, больше часа. Иногда – по три минуты. И каждый рассказывает о том, что плохого он сделал.
      Марлен Филлби записана на тринадцати кассетах: она приходила исповедаться каждую неделю. Отец Киллинсби пометил, что сохранились только избранные записи из её пространных монологов. То же самое касается Элизабет Мон и Перри Джексона. И ещё нескольких горожан.
      Передо мной лежит пухлая тетрадь, в которой отец Киллинсби систематизировал аудиозаписи. Каждая пронумерована и датирована. Они помечены сложной системой значков и идеограмм, но в конце тетради есть таблица условных обозначений, сделанная отцом на случай, если тетрадь придётся читать кому-нибудь другому. Например, мне. Тетрадей на самом деле несколько, но я листаю самую последнюю.
      Крайняя запись датирована 16 октября, за два дня до инсульта. Лиз Терренс рассказывает о том, как обидела своего парня. Ничего интересного. Напротив записи стоит чёрный кружочек, что означает «бытовые грехи, ничего заслуживающего внимания». И отсылка к другой тетради.
      В той, другой тетради — биографии. Краткая информация о каждом, кто хотя бы раз исповедовался у Киллинсби. Никакой подноготной, просто дата рождения, образование, увлечения, семья, работа. И краткое мнение о человеке самого священника.
      Это всё интересно, но не слишком. Гораздо более интересна другая стопка. Пятьдесят семь аккуратных папок, перетянутых резиночками. На каждой – имя и дата. Кассеты, имеющие отношение к этим папкам, не лежат в общих ящиках. Кассеты лежат прямо в папках. На каждой кассете — по одной исповеди. По одному преступлению. Убийству. Изнасилованию. Грабежу. Поджогу.
      Первая датирована 16 июня 1968 года. Пэттис Хойл рассказывает, как столкнул своего друга, Брэндона Филлиса, с шестого этажа, когда они вместе работали на стройке. Я не знаю, кто такой Пэттис Хойл: с тех пор прошло 38 лет. Вполне вероятно, его уже давно нет в живых.
      Последняя папка датирована 2 января 2007 года, чуть меньше года назад. На форзаце имя: Эвин МакГрегор. Эвин, с которым я играл, когда был ребёнком, и который как-то стащил у меня велосипед. Мы поссорились и долго не общались, хотя велосипед мне, конечно, вернули. Эвин закончил школу и пошёл работать в боулинг охранником. Потом он сменил ещё несколько мест. В своей исповеди он рассказывает, как обокрал старуху на улице, ударив её по голове бейсбольной битой. В папке не только кассета: тут целое досье на Эвина. Копия его школьного табеля, полицейский отчёт о мелком воровстве, на котором ловили Эвина раньше. Фотографии. Вероятно, из отца Киллинсби получился бы неплохой полицейский. И, конечно, тут есть имя старухи — миссис Элейн Хафф. Я её не знаю, но читал тогда в местной газете, и помню этот случай. Старуха Хафф умерла на месте. Убита. Эвин МакГрегор стал убийцей, но разгуливает на свободе, потому что есть такое понятие как тайна исповеди.
      Вопрос в том, что я не связан никакой тайной. Я имею полное моральное право взять все эти папки и досье, пойти в управление шерифа и плюхнуть ему на стол всю стопку. И сказать: «Вот, я поймал пятьдесят семь убийц». Двадцать четыре из них ещё живы. Тринадцать из них я знаю лично: кого-то лучше, кого-то хуже.
      И в город тут же приедут репортёры из столицы, меня покажут в новостях, в тех же новостях мелькнёт бледное спокойное лицо отца Киллинсби на больничной койке.
      Меня волнует только один вопрос: имею ли я право на этот шаг, пока отец Киллинсби жив. Он оставил мне схему кабинета в расчёте на то, что я отнесу эти материалы в полицию, без всякого сомнения. Но он специально отметил, что воспользоваться схемой доступа можно только после его смерти. Считать ли кому смертью? А если он никогда из неё не выйдет?
      Грабители — я не сомневался вначале, что это были грабители — почти ничего не успели вынести из церкви. Вероятно, они услышали мои шаги и испугались. Через день после нападения на священника я обнаружил исчезновение двух образов с алтаря и нескольких подсвечников. Воры просто схватили то, что попало под руку.
      Но теперь я сомневаюсь в том, что это грабители. Пятьдесят семь человек рассказали священнику о своих преступлениях. В тридцати трёх досье была пометка: умер. Но кто-то из двадцати четырёх оставшихся мог впоследствии пожалеть о признании. Он мог прийти и убить священника, чтобы гарантировать себе безопасность.
      Я не полицейский и не герой. Проверять я ничего не собираюсь. У меня есть двадцать четыре признания в различных приеступлениях.
      Но одно имя не даёт мне покоя. Я перечитываю содержимое папки в двадцатый раз и не могу поверить. Я переслушиваю кассету и мне кажется, что такого не может быть.
      Имя на папке — Мари Мессель. Сейчас ей двадцать три года, так же, как и мне. Она работает в баре у Кёртиса официанткой. И немножко барменом.
      15 февраля 2005 года, то есть два года назад, именно в то время, когда у нас с ней был роман, она пришла к отцу Киллинсби и исповедалась. Она рассказала историю, от которой у меня мурашки идут по коже. Возможно, никому, кроме меня, она страшной не покажется, но это потому, что никто не знает Мари так, как её знаю я.
      «...это было, ну, вчера...»
      «Говори, дитя моё, не бойся».
      «Я не знаю... (плач). Я...»
      «Не плачь, дитя моё. Я слушаю тебя. Ты можешь рассказать мне всё».
      (плач)
      «Я... я убила вчера человека».
      «Расскажи мне, девочка».
      «Двоих... Билли Бакстера и его друга, этого, Марка...»
      «Расскажи всё по порядку, дитя моё».
      «Ну... Я вышла из дома вечером, я шла на свидание... Я встречаюсь с парнем, ну, неважно, с кем, он тут ни при чём... Я шла по дороге, прямо посередине — вечером у нас никто не ездит почти, вы же знаете. Я люблю ходить посередине дороги...»
      «Я слушаю тебя».
      «...и тут сзади шум: машина. Я отбежала к обочине, а она затормозила. Это были Билли и Марк. Они были навеселе, и у Билли был винчестер. Он с ним на охоту ходит постоянно. Отцовский. И он прицелился в меня, и улыбался так гадко, и сказал, мол, садись в машину. Я хотела позвать на помощь, но у меня язык прямо отнялся, ни слова сказать не могла. И тут Марк из машины выскочил и за волосы меня схватил и потащил в машину...» (плач)
      «Ну, успокойся, дитя моё, успокойся... Рассказывай».
      «... ну, Марк со мной на заднем сидении, а Билли спереди. И я... ну, в общем, у Марка нож был в руке, и он к горлу мне его приставил, а другой рукой грудь лапает...и говорит, мол, не рыпайся, поиграем и отпустим. А я рукой шарю вокруг и вдруг что-то твёрдое нахожу, и понимаю, что это отвёртка: у Билли под сиденьем инструменты стояли. Ну, я эту отвёртку сзади Марку в спину...». (рыдания, всхлипы)
      «Да, девочка, говори».
      «Ну, он заорал и отскочил от меня, и рукой задел Билли. Тот тоже закричал, и руль крутанул, и затрясло, и машина в кювет съехала. Не перевернулась, а просто съехала, и всё. Открываю глаза – я их зажмурила, и смотрю: Билли на руле лежит, но живой, дышит, и Марк дышит, но тоже без сознания. Я стала дверь пытаться открыть, а она не открывается. Надо было через Марка перелезть. Я начала перелезать, а он очнулся, и смотрю: отвёртка уже у него в руке, вытащил, значит, я неглубоко её всадила. И на меня замахивается. И тут...тут...» (дикие рыдания)
      «Что? Что?»
      «Я ткнула пальцем ему в глаз. (рыдания) Полпальца воткнула... (рыдания). Он отвёртку от боли уронил, я её схватила и стала его бить, и била его отвёрткой, и била, и очнулась, а он весь в крови, и мёртвый...»
      «А Билли?»
      «Смотрю на Билли, а он очнулся, и тоже на меня смотрит. И страшно ему. И тогда в меня бес вселился. Я беру... (голос становится хладнокровнее, злее) ...отвёртку и ему в глаз с силой. Он заорал и выскочил из машины: его дверь открылась от аварии. Я перебираюсь на переднее сиденье — и за ним. А он скачет и орёт от боли, и в его глазу отвёртка торчит... А потом он упал. А я... я взяла камень, большой, чуть подняла, подошла и сбросила ему на голову».
      (долгое молчание)
      «Это страшный грех, моя девочка».
      «Потом я пошла к машине, нашла тряпку и стёрла все отпечатки, которые там могли остаться. Мне уже не страшно совсем было, я вдруг стала хладнокровной такой. И пошла к реке, в ней вымылась. Потом я отвёртку из Билли вытащила и забрала с собой. А дома всю одежду и обувь сожгла».
      (снова молчание, потом рыдание, голос снова дрожит)
      «Я не знаю, что со мной было... Мне страшно, отец...»
      «Не бойся, рассказывай, обо всём говори...»
      Их нашли именно там, где говорила Мари на этой плёнке. У Билли размозжён череп и дыра вместо правого глаза. У Марка — двадцать четыре прокола отвёрткой — глаза, рот, нос, грудь, живот, даже гениталии.
      Это был День Святого Валентина, 14 февраля, и запись это подтверждала. Это был единственный День Святого Валентина, который Мари провела со мной — весь день, с утра до вечера, и всю ночь. Я помню весь тот день как свои пять пальцев, пусть и прошло два года. Она пришла ко мне домой, в мою квартирку, в четыре часа дня. И ушла только на следующий день. Конечно, мы выходили из квартиры: мы поели в ресторанчике, погуляли по парку, пускали воздушного змея, купленного на улице. Но вечером 14 февраля Мари Мессель никак не могла убить Билли и Марка.
      На протяжении записи Мари несколько раз утверждает, что это было именно 14 февраля вечером. То же самое есть в записях отца Киллинсби в папке Мари Мессель. Моя собственная память говорит обратное, и я уверен, что не ошибаюсь.
      Поэтому я аккуратно складываю всё обратно в тайник, забираю оттуда только её папку. И иду к Мари. Я хочу снова услышать её голос. Её голос на плёнке — точь-в-точь такой, каким я его помню: всё-таки мы иногда видимся в городе, но я хочу услышать её голос ещё раз.
      Мари снимает комнату у вдовы Пайпер, но я иду в бар, потому что Мари работает по вечерам. Бар практически пуст, и Мари скучает за стойкой. Она уныло глядит на Бойла Кастерса, который пьёт своё пиво, и на незнакомого мне парня, который просто сидит за столиком и пялится в темноту за окном.
      — Привет, Мари, — здороваюсь я.
      — Привет, — говорит она.
      — Мне надо поговорить с тобой.
      — Говори, — она пожимает плечами.
      — Не здесь. Мы можем пройти в заднюю комнату? Это всего на несколько минут.
      Мари оглядывается.
      — Шейла!
      Дородная темноволосая Шейла появляется из ниоткуда, как чёртик из табакерки.
      — Шейла, постой несколько минут у бара, я сейчас.
      Шейла кивает, и мы идём в скрытую от посторонних глаз часть бара.
      Мы проходим через кухоньку, где Ци Ли нарезает салат, и оказываемся в небольшой подсобке. Тут пахнет луком и сухой землёй.
      — Ну что? — спрашивает Мари.
      Тогда я достаю диктофон и нажимаю на «play».
      Конечно, она не поверила. Она просто смотрела на меня молча, до самого конца записи. А потом сказала, что я сволочь, что я подделал голос, чтобы шантажировать её. Она искренне меня ненавидела в тот момент, и по этой искренности я понял, что всё на плёнке — и в самом деле чушь. И я ушёл, потому что не знал, что делать дальше.
      Я не могу себе представить, как Мари двадцать с лишним раз бьёт человека отвёрткой в лицо, в грудь. Конечно, она не делала ничего подобного: об этом свидетельствуют мои собственные воспоминания, её реакция на аудиозапись и её характер в целом.
      У меня не возникает вопроса, кто убил Билли и Марка. У меня возникает вопрос, как отец Киллинсби получил эту запись. Ведь голос совпадает на все сто процентов. Неужели он подделывал голоса на всех плёнках?
      Я возвращаюсь в церковь с тяжёлой головой. Мне не даёт покоя эта запись. Если это — подделка, то что из остального является правдой?
      19 сентября 1990 года Марк Толлем рассказал, что задушил свою приёмнную дочь занавеской, а потом сжёг тело в лесу. Я помню тот случай, потому что мать запретила мне выходить на улицу после него. Целых две недели после исчезновения девочки я выбирался наружу через окно спальни, чтобы поиграть со сверстниками. Марк Толлем сошёл с ума. Он ходил по городу и спрашивал всех, не видели ли они его девочку, не знают ли они, где она. Он говорил, что она ушла погулять пятнадцать минут назад и теперь он никак не может её найти.
      26 августа 1998 года Меррик Сайлем рассказал, что сбил человека на дороге. Меррик сел за руль, будучи абсолютно пьяным, и наехал на парня неподалёку от Чизхолма, это в ста пятидесяти милях к северу от нашего города. Я знаю Меррика. Он вообще не пьёт, потому что ему не позволяет организм. Насколько я помню, он никогда не пил.
      А те, кого я не знаю? Виновны ли они в своих преступлениях? Их ли голоса на плёнках?
      Я встаю, чтобы положить папки обратно в тайник. Мне нужно время подумать. Я открываю дверцу шкафчика и вижу, что в самой глубине лежит ещё одна папка, не замеченная мной ранее. Я достаю её. Имя на обложке: Марвин Бланк. Я откладываю остальные папки и читаю номер пятьдесят восемь.
      Марвин Бланк: его дата рождения, краткая биография, характеристика. Молодой человек, постоянной работы нет.
      Я включаю запись.
      «Здравствуйте, отец».
      «Здравствуй, Марвин».
      «Отец, я грешен».
      «Все мы грешны, сын мой».
      «Я сделал страшную вещь, отец».
      «Говори, сын мой».
      «Это произошло совсем недавно. Две недели назад».
      «Ты долго ждал, Марвин».
      «Я боялся».
      «Тебе нечего бояться, Марвин».
      «Я знаю, отец... Я ненавидел одного человека, отец. Очень сильно ненавидел».
      «Это грех, сын мой. Но если ты усмирил свою ненависть, ты заслуживаешь прощения».
      «Я не усмирил. Две недели назад я пришёл к нему в дом. Он сидел спиной ко мне. Я взял тяжёлый подсвечник с полки и ударил его по голове. Я хотел убить его».
      «Сын мой, твой рассказ страшен. Но если ты каешься в своём грехе, ты можешь быть прощён. Расскажи, что было дальше».
      «Я не убил его. Это я понял потом. Я взял несколько вещей из его дома, чтобы сымитировать ограбление. Он не умер...»
      «Это облегчает твою вину...»
      «...он попал в больницу, он лежал в коме».
      «За что ты ненавидел его, сын мой?»
      «Это неважно, отец. Важно то, что я пошёл в больницу, когда узнал, что он жив».
      «И что ты сделал?»
      «Я прошёл в палату, мимо медсестёр, никто не видел меня. Я отключил прибор, который поддерживал ему жизнь. Это произошло вчера».
      «Как звали этого человека?»
      «Его звали... Уильям Киллинсби. Это вы, отец».
      Тут запись обрывается. Я переслушиваю её снова и снова и не могу понять. Она датирована вчерашним днём. Вчерашним. Голос на плёнке — несомненно голос священника, который уже две недели лежит в коме.
      Второй голос невозможно не узнать. Невозможно не узнать эти интонации, этот тембр.
      Марвин Бланк — это моё имя. Мне двадцать три года. У меня нет постоянной работы. Я не убивал отца Киллинсби, я в этом уверен.
      Кто ты, священник? Ты не человек, я уверен в этом. Мне кажется, я вижу твои проницательные глаза, и в них, глубоко-глубоко, горит огонь. И это вовсе не огонь истинной веры, нет. Это совсем другой огонь.
      Откуда у тебя эти записи? Ты сделал их сам? Не может быть. Откуда эта последняя запись? В каком безумном сне я мог сказать то, что я сказал?
      И тогда я понимаю, что я должен сделать. Если бы в первый день я отправился в полицию и отдал им пятьдесят семь папок с исповедями, всё было бы много проще. Двадцать четыре ареста. Двадцать четыре приговора. Может быть, кого-то отпустят, но не для всех найдётся оправдание.
      Теперь я понимаю, что я должен сделать.
      Уильям Киллинсби, ты ошибся только в одном: в дате. Я иду в больницу сегодня. Только сегодня, а не позавчера, как должен был.
КОНЕЦ.
|
 |